Глава 9 - Береги себя, мой ангел

После отъезда Бони не прошло и трех месяцев, когда в августе I960 года мне позвонил сценарный редактор со студии «Коламбия Пикчерс».

Студия купила права на съемку фильма по новому роману Ремарка «Тайная жизнь» (позже названному «У небес нет любимцев»). Сценарий предполагалось написать на основании неопубликованной немецкой рукописи. Ее перевода не было еще и в помине, и студии требовался подстрочник для ознакомления руководства и Элизабет Боуэн, автора сценария. Мне предложили выполнить эту работу за десять дней!

Десять дней! Да ни за что в жизни я не смогла бы даже просто перепечатать роман на пишущей машинке за десять дней!

«Коламбия» хотела печатать перевод в своих офисах с магнитофонных лент, на которые я должна была дома наговаривать, произнося по буквам все иностранные имена, а также слова, описывающие европейские реалии. Ох уж эта диктовка по складам!

Я просто лезла на стенку от этой работы, о чем написала Бони. Зачем он так часто употребляет слово «Conciergerie» — мне приходится говорить «С», как в слове «Чарли», или «О», как в слове «Оскар», — и так до бесконечности! В то время, когда я работала с магнитофоном и одновременно корректировала перевод, готовый материал с курьером отправляли к машинистке. Я сделала это — 450 страниц текста, включая повторенные по буквам слова, были готовы за тринадцать дней.

Мне очень понравилась книга, хотя сама работа замучила меня до смерти. Образы были просто очаровательны, а все произведение отличалось «зловещей поэзией», как я написала Бони. Вероятно, я питаю к этому роману особую слабость, поскольку мне пришлось буквально прочитать его по складам, вникая в смысл каждого слова и каждой фразы.

Покупка прав на экранизацию — сам фильм был сделан много лет спустя — принесла Ремарку много денег. Однако я была очень обеспокоена, что руководители издательства «Винстон», которое было готово приняться за перевод, высказали своему старому другу Денверу Линдли большие сомнения в литературных достоинствах книги.

Вернувшись в Америку из Швейцарии, где они встречались с Ремарком, издатели рассказывали, что он «со слезами на глазах» говорил им о своих усилиях «построить золотой мост между издательством и Денвером...». К сожалению, эти слова выражали лишь желаемое, а оно было весьма далеко от действительного. Линдли, который видел мой подстрочник, тоже был немало озабочен. Мне зачастую бывает очень трудно оценивать работу близких друзей, поскольку я априори беру их сторону — сторонние наблюдатели судят куда объективнее. «У небес нет любимцев» оказался одной из самых крупных литературных неудач Ремарка.

Между тем продолжалась то явная, то тайная борьба за его следующую книгу: «Ночь в Лиссабоне». Поскольку Бони жил в Европе, а Денвер Линдли больше не мог заботиться о его интересах, редакторы не столько редактировали, сколько занимались закулисной возней, о которой авторы не имели ни малейшего представления; провал с книгой «У небес нет любимцев» доставил друзьям и литературным агентам Бони массу хлопот.

Профессионально оформить отношения Ремарка с издателями было непростым делом. Сам он весьма мало занимался переговорами на эту тему. Для этого у него был адвокат; разные агенты представляли различные права — права на перевод на определенные языки представлял один агент, на другие языки — другой, права на экранизацию представлял третий; например, права на предварительную публикацию отрывков купил журнал «Домашний очаг».

Хотя меня информировали только неофициально, я была в курсе всех дискуссий. Как представительница европейских издательств, я могла раньше других непосредственно контактировать с американской стороной. Редакторы и агенты выражались без обиняков, и я зачастую с содроганием была вынуждена слушать, какие интриги плетутся против «нового Ремарка». Слышались названия крупных издательств, все кивали друг на друга, говорили о достоинствах произведения, о редактировании, о финансовой поддержке и — о какая щедрость! — об общей организации и рекламе. О том, что действительно было важно для автора, упоминали вскользь, и у меня есть такое подозрение, что Бони ничего или почти ничего не знал обо всех этих «прожектах».

Многие просто не догадывались, насколько болезненно он реагирует на некоторых людей. Например, в одном из известных издательств руководящую должность занимал человек, которого Бони просто ненавидел. Даже если бы это было единственное в мире издательство, Ремарк ни за что бы не стал туда обращаться, но там об этом и не догадывались и сделали Бони предложение на издание. Их ждал сдержанный, но ясный ответ: «Об этом издательстве не может быть и речи!»

В конце концов остались только «Харкерт» и «Вайкинг» с Денвером Линдли.

Деньги победили. Предложение «Вайкинга» было отличным, к тому же переводчиком, естественно, становился Денвер Линдли. Но когда «Харкерт» предложил сумму на четверть больше, Бони заявил, что от таких предложений не следует отказываться.

Я уже упоминала о тех обстоятельствах, о которых он ничего не знал и которые привели к заключению тайных соглашений между людьми, пользовавшимися его доверием. Он был очень проницателен, но страшно наивен. Однажды он настойчиво уговаривал меня «снова поверить в человечество», когда меня предал близкий друг. Бони верил в человечество. Многое из этой истории всплыло после смерти Бони — стало очевидным, что человек, который написал «Ночь в Лиссабоне», был не слишком важной фигурой и ею манипулировали в своих интересах и для удовлетворения собственного самолюбия могущественные закулисные игроки.

Осознавал ли это Бони, раздираемый внутренними противоречиями и разочарованиями? Не знаю, но он вновь и вновь просил меня играть роль посредника и передать Денверу, чтобы он сам объяснил, почему у него, как у автора, нет свободы выбора. При этом он не упоминал о главном доводе, который, как мне кажется, был основным: если «Ночи в Лиссабоне» суждено стать моей последней книгой, то я хотел бы получить за нее наивысшую цену, даже если при этом окончательно потеряю Денвера...

После вспышки гнева, вызванной уходом Денвера из «Харкерта», Ремарк давно помирился с ним. Денвер принадлежал к числу «порядочных, образованных людей», а Бони восхищался этими качествами больше, чем всеми остальными добродетелями. Как переводчик, Денвер был намного интеллектуальнее, чем «деловая верхушка», и, хотя Бони очень нравился «Черногорец», его отношение к издателю нельзя было сравнивать с дружбой, которая связывала их с Линдли на протяжении двадцати лет.

— Издатели — наши враги, — неустанно повторял мне Бони. — Они хотят от нас одного — делать нами деньги. И это все. Мы не должны об этом забывать.

Когда главный редактор финского издательства «Седерстрем», которое я представляла, был в Нью-Йорке и хотел встретиться со своим прославленным автором, Ремарк отказался от встречи.

— Лучше, когда лично не знаешь своего издателя, — объяснил он мне свой поступок. — Тогда занимаешь более сильную позицию...

Так получилось, что я была представителем издательства «Сток», одного из французских издательств (их было довольно много), которые печатали произведения Бони, и главный редактор жаловался на нетерпимое поведение Ремарка в денежных вопросах. Я тотчас вспомнила старое утверждение Бони: «Издатели — наши враги...»

В «Ульштайне» вышел немецкий перевод моего романа, и я была страшно недовольна издательством. Бони быстро напомнил мне, «кто наши враги», добавив при этом, что писатель должен обладать не только талантом, чтобы писать, и выносливостью, чтобы сидеть на заднице, но и слоновьей кожей вкупе с ангельским терпением.

...Как мало меняется мир, не уставал с горечью утверждать Ремарк. Как он был прав — как и со многими своими предсказаниями, которые исполнились.

1961 год прошел точно так же, как и 1946-й, когда я тяжело болела в Голливуде.

Опять Бони был далеко, и на этот раз он уехал навсегда. Несмотря на мои протесты, меня нагружали работой свыше моих сил до тех пор, пока я не свалилась с полным истощением, приступами слабости и язвой желудка.

Разве не предупреждал меня об этом Бони? Был ли он ясновидящим — поэтом, для которого человеческая натура была прозрачна, как стекло?

Во время моей краткой поездки в Европу я не смогла заехать в Порто Ронко, о чем мы столько лет договаривались. Хуже того, мы с Бони разминулись и не были в состоянии даже созвониться.

Через несколько недель после возвращения в Нью-Йорк я получила от него письмо. В нем он выражал свое сожаление и писал, что упал, получил сотрясение мозга и перенес легкий сердечный приступ. Теперь он «должен присушиваться к своему сердцу...».

Письмо Бони пришло в тот момент, когда мне было очень тяжело. Язва желудка оказалась лишь одним заболеванием из многих, которые у меня обнаружились, и все они были следствием напряженной работы и переживаний последних лет. Это переутомление было настолько сильным, что врачи некоторое время опасались, смогу ли я поправиться. Я оставила работу и улетела в Калифорнию, где меня ждали блестящий доктор Шифф, тепло друзей и шезлонг под лимонными деревьями. В конце года в аэропорту Айдлуайлд (ныне аэропорт Джона Ф. Кеннеди) меня встречал Денвер.

Все казалось благополучным, включая финансовое положение, которое улучшилось после того, как я получила помощь из совершенно неожиданного источника.

После многих лет бесплодных попыток получить то, что осталось от оставшегося на попечении адвокатов бабушкиного наследства, которое было частично утрачено, а частично конфисковано нацистами, нам с сестрами удалось получить от германского правительства скромную сумму в счет возмещения ущерба. Если жить экономно, то этих денег вполне хватило бы на то, чтобы не думать о работе ради пропитания. Жизнь без прессинга и ответственности совершила чудо, и в феврале 1962 года я писала Бони, что никогда не верила в то, что жизнь беженца может быть такой счастливой — я чувствовала себя свободной, и мне не надо было думать, где взять деньги на оплату квартиры за следующий месяц... Как мне хотелось, чтобы он в это время оказался в Нью-Йорке и увидел меня вполне довольной жизнью и не обремененной печалями.

Я написала Бони, что начала работу над новым романом. Идея его давно вызревала — во время моей длительной болезни и выздоровления — на протяжении многих месяцев.

Через два дня после того, как я отправила это письмо, началась работа над романом. Тогда же открылась новая фаза моих отношений с Эрихом Марией Ремарком.

Все началось с полного молчания.

К счастью, в газетах периодически появлялись сообщения о нем, Полетт ездила из Европы в Америку и обратно, часто появлялись литературные агенты Бони, ездили в Европу и друзья — Линдли, французский издатель Ремарка Андре Бэй, мой старый друг Фриц Ланг и другие; я была дружна с множеством людей, знавших Ремарка. Хотя он ничего не писал, сведения о нем так или иначе просачивались, недостающее он вскоре прояснил и дополнил сам.

За время своего молчания он побывал в Париже и Лиссабоне и позже описал «пастельные дома, которые, как мотыльки, спали на набережной...». У него снова был сердечный приступ, и он снова начал «прислушиваться к своему сердцу».

Осенью я закончила роман.

Денвер, который до этого видел лишь его части, прочел всю рукопись целиком... и оставил меня. Это был горький конец бурной связи, который, в точном соответствии с предсказанием Бони «из этого никогда ничего не выйдет», растянулся на целых пять лет.

Открытка от Бони с репродукцией картины Моне «Дворец дожей в Венеции» (он владел и оригиналом) была плохим утешением, но хотя бы каким-то напоминанием о том, что жизнь не кончилась. Ему потребовалось шесть месяцев для того, чтобы написать обещанное письмо, за которым последовали и другие. Я послала ему книгу о Сезанне с репродукциями двух имевшихся у Бони акварелей для того, чтобы, как он написал: «Я дурачу себя только сердцем, но не пером...»

Да, ему исполнилось уже пятьдесят шесть лет, но написать такое мог только двадцатилетний юноша!

Когда я на почтамте получала квитанцию об отправлении бандероли с книгой о Сезанне, служащий спросил меня: «Это тот самый Ремарк? Автор „На Западном фронте без перемен“?» Прошло больше тридцати лет с тех пор, как этот роман впервые вышел в Америке.

Этот вопрос не должен был меня удивить. Книга не теряла своего воздействия на умы, особенно молодые. Войны идут на Земле всегда и всюду, даже если это войны малого масштаба, и в шестидесятые годы во время Вьетнамской войны девятнадцатилетний сын моих стопроцентных американских друзей с большим пылом рассказывал мне о том перевороте в мировоззрении, который вызвало у него прочтение «На Западном фронте без перемен»«. Книга сумела выразить то, что он смутно думал о войне, не в силах сформулировать и высказать свое к ней отношение. Роман сделал его противником войны, он отказался служить в армии, чему сам Бони порадовался бы от всей души.

По поводу моих переживаний из-за разрыва с Денвером, в которого я до сих пор была влюблена (к неодобрению Бони), и отнюдь не вдохновляющего отношения американских издателей к моему роману, Ремарк дал мне несколько советов, предложил писать другие книги и раскритиковал за то, что я слишком «быстро поддалась настроению», что я одержима «стремлением к высшему совершенству», которого требовали от меня работа и бывший партнер. Зачем все время бежать за горизонт? Люди редко находят там что-нибудь интересное, объяснял он мне. Это еще не конец, когда человек вдруг открывает, что он вовсе не Колетт, и — он снова повторил то, что говорил не раз на протяжении многих лет, — нельзя накладывать на себя руки только потому, что ты не гений.

Надо работать, работать, невзирая ни на что.

«Пиши о себе», — советовал он мне.

Что касается Денвера, то Бони напомнил мне о том, что происходило с ним самим много лет назад по милости «птички». Он цитировал Хорни, которая научила его, что это не мы разочаровываем «других», а «другие» нас, так что я не смею даже смотреть на Денвера, прежде чем он не встанет передо мной на колени и не будет в слезах умолять о прощении. Ну и картина! Рыдающий Денвер на коленях! Бони неизлечимый романтик.

Наша переписка, которая стала более интенсивной в последние годы, была посвящена в основном его здоровью, моей работе, Денверу и, до тех пор пока ситуация не разрешилась, судьбе «Ночи в Лиссабоне».

Случались у Бони легкие сердечные приступы, которые не должны были войти в обычай, как о том говорил Бони.

В 1963 году у Ремарка был тяжелый инсульт. После него Бони пришлось заново учиться писать, причем не только книги, но и обыкновенные письма...

Несмотря на то, что в них было множество ошибок и перечеркнутых слов, жаловался он мало и как-то мимоходом. Но какое это было счастье — просыпаться утром и чувствовать, что ты «еще здесь»...

Состояние здоровья Бони внушало мне все большие опасения. Больное сердце, цирроз, склероз сосудов мозга, подагра, проблемы с глазами, природа которых осталась непонятной для врачей, и носовые кровотечения ( совершенно безвредные, писал он, и что меня совсем не успокаивало); страшно мешали ему писать, поскольку он, как «дикая свинья», вынужден сидеть «рылом книзу» и дышать ртом, что он ненавидел.

Мне никогда не приходилось видеть Бони больным, и было очень тяжело представить его страдающим. Сегодня мне кажется, что, не будь у Ремарка сильной и страстной воли к жизни, терпения и стремления поправиться, он бы прожил дольше, но существовал бы, как растение, скончавшись задолго до своей действительной смерти.

Он очень верил в то, что для того, чтобы держаться и преодолевать болезни, надо быть активным и неустанно работать.

Хотя Полетт часто бывала в Нью-Йорке, оставляя Бони одного, именно эта женщина стала ему надежной опорой, на которую Ремарк мог всегда рассчитывать...

Глубокое отчаяние, в которое временами впадал Ремарк, порождалось страхом, что он не сможет больше писать. Такую перспективу он рассматривал как величайшую трагедию своей жизни, хотя и допускал, что рак, постепенно пожирающий внутренности, был бы еще хуже...

Но вот в октябре 1965 года пришла радостная весть: три месяца назад он снова начал работать! Сам по себе этот факт был для него поразительным, и он начал надеяться, что сможет продолжать писать. Однако после повторного сердечного приступа врач предупредил его: напряжение и концентрация сил, необходимые для написания нового романа, станут непосильным напряжением для его мозга. Он должен выбрать между жизнью и работой.

В самом начале моего романа с Денвером я как-то сказала ему, что Бони не слишком серьезно относится к нашим отношениям и нашим проблемам.

— Бони вообще мало к чему относится серьезно, — был ответ Денвера, который меня тогда сильно удивил. Когда Бони устал от моего хныканья по поводу сложностей в отношениях с Денвером, он обвинил меня в этих сложностях. Однако с течением времени Ремарк изменил свое отношение. Он не ожидал, что его друг Денвер — этот «пугливый олень», этот «бедный невротик», этот «пятнистый дикий осел, убежавший в чащу» или эта «белка, вцепившаяся в свое дерево»... как выяснилось позже, окажется такой сложной личностью.

Поскольку Денвер покинул лагерь Ремарка, тот перестал отождествлять его с собой и снова стал для меня отцовской фигурой. Они с Денвером продолжали обмениваться письмами, но теперь Бони всегда держал мою сторону.

Однако больше всего его, без сомнения, интересовала моя работа — с того самого момента, когда я снова серьезно начала писать.

Независимо от того, болел он или работал, Бони живо интересовался в письмах, пишу ли я роман «Разведенные», свою первую книгу после голливудской попытки, а позже то же самое он спрашивал о двух романах, которые я успела закончить до его смерти.

Не успевала я поставить слово «Конец» под законченной книгой, как он тотчас побуждал меня начинать новую работу.

Он подсказывал мне темы и сюжеты, дабы они могли стать основой «прекрасной книги», но эти замыслы приходилось откладывать на потом. В каждом таком предложении обязательно повторялся совет регулярно вести дневник. Когда я упомянула о том, что «нацарапала» Денверу, к которому продолжала испытывать дружеские чувства, очень злобное письмо, Бони ответил, что мне следовало обратить свою злость на написание маленького рассказа, вместо того чтобы тратить время на идиотское письмо, о чем я впоследствии буду горько сожалеть.

После дюжины неудачных попыток пристроить «Разведенных» в американских издательствах мой агент договорилась о публикации с одной итальянской газетой. Бони был полон воодушевления. Первый роман начинающей писательницы — и сразу на иностранном языке! В том, что «Ульштайн», издательство, выпустившее «На Западном фронте без перемен», издательство, где когда-то работал мой отец, купило права на немецкое издание моего романа, по мнению Ремарка, служило добрым предзнаменованием.

«Да, мы беглецы», — говорил он, узнавая о следующих странах, где собирались публиковать мой роман. Точно так же поражались все Джозефу Конраду, что прибыл в Англию семнадцати лет от роду, а первую свою книгу написал в сорок пять, по-английски — на чужом языке! И вот теперь я. Этот случай в своем роде уникальный. Ремарк утверждал, что никогда не слышал, чтобы первый роман был издан в пяти странах в переводах до того, как книга вышла в стране автора на языке оригинала! Да, в международном издательском деле «мы, беглецы» творили историю!

Не зная об отвращении Ремарка к чтению машинописных рукописей, особенно на английском языке, я послала ему единственный доступный экземпляр американского варианта, хотя он тоже был довольно слеп. Его критика — это единственное, на что я действительно рассчитываю, писала я ему...

Его замечания были взвешенными и честными: Бони был осторожен и великодушен по отношению к слабым местам и вселял в меня уверенность, обсуждая пассажи, достойные похвалы. Его очень порадовало, что Полетт прочла роман «с большим воодушевлением». Поскольку у Бони было немецкое издание романа, он сообщал: «Полетт находит великолепным, что ты сумела сделать это. Впрочем, я тоже». Оформление и качество печати вызвали его большое одобрение: «Так бы оформить пару моих романов!» Это очень элегантная книжка, и я должна быть удовлетворена.

Проблемы с переводом? Они есть у КАЖДОГО — это входит в профессию писателя. Надо ли мне, вместо того чтобы каждый раз исправлять грубейшие ошибки, самой сделать немецкий перевод, спрашивал он, — но кто способен дважды писать одну и ту же книгу, не говоря уже о стремлении снова все переделать?

По поводу выхода книги в Берлине, в Нью-Йорке не было никаких торжеств. Немецкая книга в синем переплете — я ненавижу синий цвет — показалась мне лживой и чужой. Она имела какое-то смутное отношение к тому, что я написала по-английски, что пестовала, ради чего закладывала душу, из-за чего я страдала и мучилась — и из-за чего я, в конце концов, потеряла Денвера. Вместо того чтобы чувствовать бесконечную радость, писала я Ремарку, которая дается только один раз в жизни, как он не раз говорил мне, я испытала лишь опустошение.

Он тотчас мне ответил. Линдон Джонсон[37] не потрудился тебя поздравить? И бундеспрезидент Любке[38] тоже не нашел времени для этого? Прискорбные признаки нашего времени. «Геройски стисни зубы!» — посоветовал он мне. И как обычно в наших телефонных разговорах он приписал в конце: «Ну вот, сейчас ты опять смеешься!» Так он всегда пытался подбодрить меня во все годы нашей с ним дружбы.

В таких случаях он употреблял выражение «люди-неженки» и считал, что из всех подобных, которых он встречал, я — самая сильная. Естественно, мне придется через это пройти. Однако он, Король Униженных и Оскорбленных, а теперь также и Гроссмейстер Ордена Сердечного Инфаркта, научился, после третьего приступа, смотреть на мир другими глазами. «Многое покажется нам несущественным перед лицом Великого Неизбежного».

С его разрешения я назвала его своим поручителем в ходатайстве на получение стипендии для написания нового романа, а мой агент сообщила «Черногорцу», чьим протеже я являюсь. Но это не помогло: ходатайство было отклонено.

Однако Бони не потерял присутствия духа. Он небрежно отзывался о том отсутствии интереса, который проявили в Америке к моему роману, но зато всячески подчеркивал позитив. Он перечислил мне прославленных немецких писателей и драматургов, которых никогда не переводили на другие языки, говорил, что я похожа на крестьянина, у которого прекрасно плодоносят девять акров, а он озабочен только тем, что на десятом акре постоянно вырастает плохой урожай. Я не способна ценить то, чего мне удалось достичь, без устали повторял он один и тот же аргумент.

Он пытался меня подстегнуть: «Главное — работать, работать, отчаиваться, сомневаться, но не отступать, а продолжать работать, несмотря ни на что».

Я готовилась к многомесячной поездке в Европу, когда в феврале пришло известие, подобное разорвавшейся бомбе: Бони собирается приехать в Нью-Йорк в апреле 1966 года! Я должна была уезжать в мае.

По опыту знакомства с Ремарком я знала, как он постоянно планирует путешествия, что он куда-то поедет, порой откладывая эти замыслы на месяцы или даже годы. Действительно в письмах и в телефонных разговорах он часто упоминал о своем желании посетить Нью-Йорк, но без конкретных дат. Я же давно потеряла всякую надежду, и одной из причин моей поездки в Европу, хотя он и не знал этого, стало желание увидеть Бони.

«Это была бы отвратительная ирония судьбы, если бы ты в это время оказалась в Европе», — писал он, добавляя, однако, что «мы все равно обязательно встретимся — либо до этого, либо после этого, либо в промежутке». Поскольку Ремарк был склонен непредсказуемым образом менять свои планы, я продолжала следовать своим. Они с Полетт должны прибыть 29 апреля на «Рафаэле», и он тотчас позвонит мне, если только «камни с неба не посыплются».

Он позвонил мне на следующий день после приезда из своей старой «хибарки» на Пятьдесят Седьмой улице — теща его решила жить в отеле. Мне не верилось, что после шести лет отсутствия он снова здесь, в двух шагах, или, точнее, в двух кварталах от моего дома...

Бони говорил, что очень приятно оказаться в старой привычной обстановке, и, хотя он сильно устал, он все же очень доволен, что совершил это путешествие. Надо беречься? Естественно! Он тотчас выразил мне свое отеческое неудовольствие: «Ты не должна тратить столько денег на такую поездку!» Он немного смягчился, узнав, что мои издатели и друзья помогут мне оплатить часть пребывания в Европе.

Последовали и другие отеческие советы — мы проговорили с ним почти час — о публикациях и писательстве; только десять процентов писателей могут жить за счет этого ремесла, напомнил он мне, и мне не следует надеяться, что все мои книги разделят судьбу «Разведенных». Почему бы мне не печататься в периодике, вести колонку, может быть, в какой-нибудь немецкой газете, как делал он сам, до того как издание «На Западном фронте без перемен» не позволило ему целиком сосредоточиться на романах.

Он пожурил меня за сцены с Денвером.

— Однако это говорит о том, насколько ты еще молода, — удовлетворенно добавил он.

Мы много говорили о его здоровье. В первый раз он говорил о депрессии и подавленности, вспомнил

172

Хемингуэя, чье самоубийство глубоко его взволновало...

Он рассказал о постоянном шуме стройки, которая все время ведется вблизи «Каса Ремарк», о неиссякающем потоке машин, которые везут в Швейцарию итальянских гастарбайтеров. Бюрократическая беспечность стала виной тому, что оползень погубил большую часть его сада, и гараж с обеими машинами, и многое другое...

— Приходится все время от чего-то отбиваться, — заметил он.

Нам хотелось встретиться как можно быстрее, но он не знал, когда именно. Однако, определенно, до моего отъезда.

«Я тебе позвоню!»

Он позвонил, чтобы сказать, что, вероятно, не сможет меня увидеть. Он позвонил еще раз, когда я как раз целый день отсутствовала. Позвонил он и в третий раз: «Если я не смогу освободиться в этот раз, то обещаю тебе, что мы встретимся в Европе!»

Накануне моего отъезда он сам явился на Пятьдесят Пятую улицу.

Выглядел он гораздо лучше, чем я предполагала. Это был все тот же прежний Бони со знакомым огоньком в глазах, полный обычной грубоватой теплоты, готовый продолжать свою игру, игру, начатую двадцать семь лет назад в доме Уильяма Уайлера.


Назад Далее